Здравствуйте!Ваш замечательный форум нашла случайно...было очень плохо...искала и вот забрела к вам.Очень рада:)
Фейка,автор этого замечателъного стихотворения - Дарья Яшенко;).
И спасибо всем за стихи,тут размещённые:)порой бальзам на душу,а порой муражки по коже...
и ещё...
Спасибо
Любовь Козырь
Спасибо за то, что прошел стороной,
Что плюнул на слёзы, стихи и страданья,
За то, что разрушил своею рукой
Мой мир, обратив его в воспоминанья.
Спасибо за то, что заставил понять,
Какие во мне были спрятаны силы,
Что вовсе не страшно полжизни терять,
Лишь только бы сердце опять полюбило.
Спасибо за то, что сейчас не со мной,
За всё хладнокровие и безучастье,
Ведь если б тогда я осталась с тобой,
Из рук мотыльком упорхнуло бы счастье.
*** Белой-белой, смертельно холодной
От тебя заслонилась рукой.
Ты пришел за душой моей, кто ты? -
Тень аида иль Ангел-покой?
В свете утреннем - голубем чистым,
Среди ночи - зловещим царем...
Что задумал в чертоге лучистом
Об измученном сердце моем?
Только верю - пришел во спасенье,
Только слышу - поет благовест.
За тебя, за твое посещение,
Я целую нательный свой крест.
Подснежники
Маме
Снегом земля укрыта,
я-покрывалом:
мы спим.
Нам снятся ночи и дни, в движении рядом
летим...
Мы только женщины для красоты
и тепла.
Нам вся вселенная
без доброты
мала.
В холод лучше уснуть,
быть неженками,
чтобы однажды
проснуться
вместе
с подснежниками
У нас еще с три короба разлуки,
ночных перронов,
дальних поездов.
Но, как друзья, берут нас на поруки
Республика, работа и любовь.
У нас еще - не перемерить - горя...
И все-таки не пропадет любой:
ручаются,
с тоской и горем споря,
Республика, работа и любовь.
Прекрасна жизнь,
и мир ничуть не страшен,
и если надо только - вновь и вновь
мы отдадим всю молодость -
за нашу
Республику, работу и любовь.
В сентябре 1943 года вой-
ска Ленинградского фронта
заняли высоту около Синяви-
но, с которой враг вел об-
стрел единственной железной
дороги в Ленинград... Это бы-
ло в дни блистательных на-
ших побед на Украине.
* * *
Мой друг пришел с Синявинских болот
на краткий отдых, сразу после схватки,
еще не смыв с лица горячий пот,
не счистив грязь с пробитой плащ-палатки.
Пока в передней, тихий и усталый,
он плащ снимал и складывал пилотку,—
я, вместо «здравствуй», крикнула:
— Полтава!
— А мы,— сказал он,— заняли высотку...
В его глазах такой хороший свет
зажегся вдруг, что стало ясно мне:
нет ни больших, ни маленьких побед,
а есть одна победа на войне.
Одна победа, как одна любовь,
единое народное усилье.
Где б ни лилась родная наша кровь,
она повсюду льется за Россию.
И есть один — один военный труд,
вседневный, тяжкий, страшный, невоспетый,
но в честь него Москва дает салют
и, затемненная, исходит светом.
И каждый вечер, слушая приказ
иль торжество пророчащую сводку,
я радуюсь, товарищи, за вас,
еще не перечисленных сейчас,
занявших безымянную высотку...
... Так вот она какая. Вот какой
мой город, воскресающий весной.
Трава — зеленая. А неба купол
не черный и не серо-голубой.
Какой же я бесцветный мир нащупал
незрячею, неверною рукой.
Прозревший недоверчив: он испуган,
он так обжился в сумраке своем.
Он опознать не сразу может друга,
того, кто был его поводырем.
Он быстро утомляется на пире
цветов и света, правды и щедрот.
Он долго одиночествует в мире
и все на ощупь пробует вперед...
...И все осталось там — за белым-белым,
за тем январским ледовитым днем.
О, как я жить решилась, как я смела!
Ведь мы давно условились: вдвоем.
. . . . . . . . . . .
А тот, который с августа запомнил
сквозь рупора звеневший голос мой,—
зачем-то вдруг нашел меня и поднял,
со снега поднял и привел домой.
Как в притчах позабытых и священных,
пред путником, который изнемог,
ты встал передо мною на колено
и обувь снял с моих отекших ног;
высокое сложил мне изголовье,
чтоб легче сердцу было по ночам,
и лег в ногах, окоченевший сам,
и ничего не называл любовью...
II
Я знаю, слишком знаю это зданье.
И каждый раз, когда иду сюда,
все кажется, что вышла на свиданье
сама с собой, такой же, как тогда.
Но это больше, чем воспоминанье.
Я не боюсь самой себя — вчерашней.
На все отвечу, если уж пришла,—
вот этой серой, беспощадной, страшной,
глядящей из блокадного угла.
Я той боюсь, которая однажды
на Мамисоне *
искрящимся днем
глядела в мир с неукротимой жаждой
и верила во всем ему, во всем...
Но это больше, чем воспоминанье.
Я не о ней.
Я о гранитном зданье.
Здесь, как в бреду, все было смещено:
здесь умирали, стряпали и ели,
а те, кто мог еще
вставать с постелей,
пораньше утром,
растемнив окно,
в кружок усевшись,
перьями скрипели.
Отсюда передачи шли на город —
стихи, и сводки,
и о хлебе весть.
Здесь жили дикторы и репортеры,
поэт, артистки...
Всех не перечесть.
Они давно покинули жилища
там, где-то в недрах города,
вдали;
они одни из первых на кладбища
последних родственников отвезли
и, спаяны сильней, чем кровью рода,
родней, чем дети одного отца,
сюда зимой сорок второго года
сошлись — сопротивляться до конца.
Здесь, на походной койке-раскладушке,
у каменки, блокадного божка,
я новую почувствовала душу,
самой мне непонятную пока.
Я здесь стихи горчайшие писала,
спеша, чтоб свет использовать дневной...
Сюда, в тот день,
когда я в снег упала,
ты и привел бездомную — д о м о й.
--------------
* Мамисонский перевал — один из самых высоких и кра-
сивых перевалов на Кавказе.
...А тот,
над кем светло и неустанно
мне горевать, печалиться, жалеть,
кого прославлю славой безымянной —
немою славой, высшей на земле,—
ты слит со всем, что больше жизни было
мечта,
душа,
отчизна,
бытие,—
и для меня везде твоя могила
и всюду — воскресение твое.
Твердит об этом
трубный глас Москвы,
когда она,
колебля своды ночи,
как равных — славит павших и живых
и Смерти — смертный приговор пророчит.
СИМОНУ ЧИКОВАНИ
Явиться утром в чистый север сада,
в глубокий день зимы и снегопада,
когда душа свободна и проста,
снегов успокоителен избыток
и пресной льдинки маленький напиток
так развлекает и смешит уста.
Все нужное тебе - в тебе самом, -
подумать, и увидеть, что Симон
идет один к заснеженной ограде.
О, нет, зимой мой ум не так умен,
чтобы поверить и спросить: - Симон,
как это может быть при снегопаде?
И разве ты не вовсе одинаков
с твоей землею, где, навек заплакав
от нежности, все плачет тень моя,
где над Курой, в объятой богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем "Иа"?
И, коль ты здесь, кому теперь видна
пустая площадь в три больших окна
и цирка детский круг кому заметен?
О, дома твоего беспечный храм,
прилив вина и лепета к губам
и пение, что следует за этим!
Меж тем все просто: рядом то и это,
и в наше время от зимы до лета
полгода жизни, лета два часа.
И приникаю я лицом к Симону
все тем же летом, того же зимою,
когда цветам и снегу нет числа.
Пускай же все само собой идет:
сам прилетел по небу самолет,
сам самовар нам чай нальет в стаканы. -
Не будем звать, но сам придет сосед
для добрых восклицаний и бесед,
и голос сам заговорит стихами.
Я говорю себе: твой гость с тобою,
любуйся его милой худобою,
возьми себе, не отпускай домой.
Но уж звонит во мне звонок испуга:
опять нам долго не видать друг друга
в честь разницы меж летом и зимой.
Простились, ничего не говоря.
Я предалась заботам января,
вздохнув во сне легко и сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку беру,
и на снегу пишу я: Сакартвело.
Б. Ахмадулина
* * *
. . . . . . . . . . . .
Я бы мог прожить совсем иначе,
И душа когда-то создана была
Для какой-нибудь московской дачи,
Где со стенок капает смола,
Где идешь, зарею пробужденный,
К берегу отлогому реки,
Чтоб увидеть, как по влаге сонной
Бегают смешные паучки.
Милая, далекая, поведай,
Отчего ты стала мне чужда,
Отчего к тебе я не приеду,
Не смогу приехать никогда?..
Февраль или март 1913
* * *
Я слышу всё — и горестные шепоты,
И деловитый перечень обид.
Но длится бой, и часовой, как вкопанный,
До позднего рассвета простоит.
Быть может, и его сомненья мучают,
Хоть ночь длинна, обид не перечесть,
Но знает он — ему хранить поручено
И жизнь товарищей, и собственную честь.
Судьбы нет горше, чем судьба отступника,
Как будто он и не жил никогда,
Подобно коже прокаженных, струпьями
С него сползают лучшие года,
Ему и зверь и птица не доверятся,
Он будет жить, но будет неживой,
Луна уйдет, и отвернется дерево,
Что у двери стоит, как часовой.
1958
Илья Эренбург